19 Апреля 2024
В избранные Сделать стартовой Подписка Портал Объявления
Интересное
«Это наша с тобой биография»
25.02.2016

Лев ПРЕЙГЕРМАН, Израиль

Продолжаем публикацию воспоминаний выпускников физмата Кишинёвского университета (1950–1955). Начало см. – Шена Клейнер-Фаерман «Дети войны». А с первой частью мемуаров Льва Прейгермана мы познакомили вас вчера. Кстати, вот справка о самом авторе.

Прейгерман Лев Моисеевич (1931 г. р.), физик, доктор наук. Занимается проблемами теоретической физики и физической космологии, является автором новой теории экструзии аномально вязких жидкостей в общем термодинамическом режиме. Разработал новые физические модели идей, мыслительной деятельности и информации, а также теорию о трех уровнях Разума во Вселенной. Предложил также методику математического описания интеллекта. Л. Прейгерман и д-р М. Брук разработали новую дедуктивную методику преподавания физики в средней и высшей школе. В том же соавторстве под редакцией профессора А. Богороша выпущен новый двухтомный учебник по физике, составленный по указанной методике, который получил высокую оценку ученых многих стран мира. Автор 6 изобретений, более 30 научных статей, изданных в Израиле, России, в т. ч. двух монографий, повести "Ангел", многих публицистических статей. Член редакционного Совета журналов "Мысль" и "Наука".

Вице-президент Израильской независимой академии развития наук (ИНАРН, г. Хайфа). Эта академия учреждена в 2002 году. В её составе – писатели Г. Канович и А. Алексин, наши земляки Э. Баух и Л. Милютина и мн. др. видные деятели науки и культуры.

Альма матер

Занятия и споры

Сказать, что образовавшаяся таким образом наша мужская компания все время проводила в занятиях, трудясь в поте лица своего, было бы огромным преувеличением. Скорее занятия служили нам поводом для совместного времяпровождения. Обычно после лекций мы расходились на обед и договаривались о встрече. Вместе нам было всегда интересно. Точные наблюдения и крепкие словечки Сёмки, многочисленные анекдоты или присказки Фимы, которые сыпались из него как из рога изобилия, приколы Мусика, бесконечные споры по самым разным вопросам – от политики и идеологии до любви и секса – всё это стало нашей второй жизнью. Конечно же, чаще всего в центре внимания наших дискуссий был еврейский вопрос, тем более что действительность того времени его всё время подпитывала. Именно на первые годы нашей учебы пришлись злобные сталинские антиеврейские акции, такие как расстрел антифашистского комитета, травля «космополитов» и генетиков, так называемых менделистов-морганистов, дело врачей и прочая антисемитская мерзость.

Справедливости ради следует, однако, сказать, что у нас в университете мы не ощущали или почти не ощущали того разгула антисемитизма, который свирепствовал в стране. Я сейчас затрудняюсь объяснить этот феномен. Возможно, это произошло из-за того, что многие ведущие преподаватели университета были евреями, и руководство отдавало себе отчет в том, что если с ними расстаться, то университет окажется у разбитого корыта, то ли как-то повлиял человеческий фактор, то ли мы не всё знали. Я даже иногда думаю, что на ситуации в Молдавии сказался и известный «либерализм» его тогдашнего главы, Леонида Брежнева, в том смысле, что он сам и вся его семья были насквозь коррумпированы, а кишиневские, да и не только кишиневские, евреи умело этим пользовались. Конечно, на первый взгляд, если судить по прессе того времени и непрерывным разоблачениям космополитов и «убийц в белых халатах» – сплошь с еврейскими фамилиями, антиеврейская вакханалия не обошла и Молдавию. Думаю, однако, что здесь было больше видимости, чем действительности. В любом случае мы, студенты-евреи, и евреи – преподаватели университета лично на себе практически не испытывали происходящего. Во всяком случае, обошлось без скандальных увольнений еврейских преподавателей или массовых исключений еврейских студентов, что происходило в Москве, Ленинграде, Киеве и в других городах.
 
Кроме еврейского вопроса, мы обсуждали и многие другие идеологические проблемы. Среди них – убийство Кирова, к которому, как мы считали, приложил руку сам Сталин, развернувшиеся в тридцатых годах репрессии, ошибки Сталина, как мы считали, связанные с коллективизацией и раскулачиванием и др. В целом же мы не были настроены антисоветски. Зомбированные умелой советской пропагандой и советской школой, мы сходились на том, что сама по себе марксистская идеология самая человечная, а социализм – самый справедливый строй в мире. Мы нисколько не сомневались в гениальности и высоком гуманизме Маркса, Ленина и их сподвижников, в честности и самоотверженности благородных рыцарей-революционеров, величии Октябрьской революции и пр. Мы искренне считали, что все проблемы связаны с ошибками, допущенными Сталиным и его окружением, их отклонением от заветов Ленина.
 
– Если бы Ленин неожиданно воскрес, – говорили мы, – и увидел, что натворил Сталин и как он исказил идеи марксизма, то он бы от расстройства и негодования снова умер.
 
 Такому нашему настрою способствовало не только наше домашнее и школьное воспитание, внушенные нам с той и другой стороны противоположные идеи, но, как это ни странно, чтение запрещенной и давно изъятой из всех библиотек и уничтоженной гражданами в личных архивах литературы. Многое каким-то чудом сохранилось в читальном зале университета. Достаточно сказать, что среди книг читалки, которые свободно выдавались студентам, была такая одиозная книга, как стенограммы (без изъятий) всех съездов партии и партийных конференций. Из этих стенограмм мы узнали о скандальных заседаниях политбюро и ЦК, партконференциях и съездах, связанных с заключением Брестского мира, обсуждением письма Ленина к съезду (так называемого завещания Ленина), проходивших в партии острых полемиках и дискуссиях, в том числе по НЭПу, вопросам индустриализации, коллективизации и пр. Причем здесь были опубликованы выступления не только Сталина, но и его противников, в том числе Троцкого, Каменева, Зиновьева, Бухарина. Кстати, именно в этих стенограммах мы впервые прочитали полный текст «завещания» Ленина, задолго до того, как оно впоследствии было опубликовано в сильно сокращенном виде при Хрущеве. В университетской читалке мы также впервые прочитали стенограммы Нюрнбергского процесса и другую крамолу. Где-то достали стенограммы процессов 1937 года, запрещенную книгу Фейхтвангера «Москва 1937» и пр.
 
Кстати, в связи с этим вспоминается один из немногих, а точнее, единственный преподаватель марксизма-ленинизма университета, которому мы симпатизировали. Я имею в виду Царанова, который вёл у нас семинар по марксизму- ленинизму и марксистской философии. В отличие от лекций партийной дамы с многозначительной фамилией Романова, на которые мы ходили только для того, чтобы засвидетельствовать свое присутствие, поиграть в шахматы или морской бой, семинары Царанова мы посещали с большим удовольствием. О Царанове шёпотом говорили, что он раньше сидел в очень высоких креслах, но затем был репрессирован и в результате попал в третьеразрядные преподаватели. Особенностью его семинаров было то, что он не только не уходил от сложных вопросов, но всячески поощрял дискуссии, которые разворачивались вокруг них, хотя ни разу никого не заложил, несмотря на то, что многие наши вопросы и выступления на семинаре носили не только антисталинский, но и антисоветский характер. Наиболее острыми были темы, которые касались так называемых троцкистов-бухаринцев, колхозного строительства и книги Сталина «Марксизм и национальный вопрос», особенно в той ее части, где Сталин доказывал, что евреи не являются нацией.
 
По вечерам часто кто-нибудь предлагал:
– Ну что, орлы, прошвырнёмся?
 Это слово тоже придумал Семка, который был большим мастером на придумывание всяких, не всегда благозвучных, но точных словечек. «Прошвырнуться» в его лексиконе означало пойти прогуляться по Ленинскому проспекту – на людей посмотреть, себя показать. Такие красивые парни из нашей компании, как сам Сема, Леня Котлярский, Фима, заставляли девочек, также гулявших стайками по проспекту, часто оглядываться на нас, хотя мы их «гордо» не замечали. Именно здесь Ленчик близко познакомился со своей суженой, красавицей Бусей. Но это, как ни странно, произошло уже на пятом курсе, хотя, как потом оба признавались, они понравились друг другу давно, чуть ли не с первого курса, во время наших гуляний по проспекту.
 

Другим нашим немаловажным занятием был “шмон”. Придется расшифровать и это изобретение Семы. Не в том смысле, что он его придумал, а в том, что удачно применил. Слово “шмон”, как известно, произошло от ивритского слова “шмона” – восемь. Придумали это слово одесские зэки, потому что именно в восемь часов во всех тюрьмах начиналась генеральная уборка. Дело в том, что вследствие весьма грустных обстоятельств наш Ленчик был единоличным владельцем огромной квартиры. Его отец, в прошлом большой партийный босс, погиб на войне. Мать, к несчастью, умерла в Кишиневе, куда их семья перебралась уже после войны, а Леня и его маленькая сестричка, которую забрала к себе бабушка на воспитание, оказались круглыми сиротами. Леня, продав все имущество, запустил свою ставшей пустой квартиру до такого состояния, что в нее страшно было войти. Не помню уже, по чьей инициативе, но мы решили навести в ней относительный порядок. Мы всё так тщательно отдраили, что ее стало не узнать. Не квартира, а картинка. На радостях мы закупили несколько бутылок отличного марочного вина, кажется, «Фетяску», закуски и на славу отпраздновали неожиданное для всех превращение трущобы в нечто близкое к «дворцу». Когда уже все собрались домой, Леня вдруг достал карты и предложил сыграть пару партий в покер. Выяснилось, что ни в преферанс, ни в покер мы играть не умеем, и Леня взялся нас обучить. Несколько партий затянулись до утра. Так возникла наша новая традиция, которую Семка тут же назвал “шмоном”. Каждую субботу после занятий мы начинали генеральную уборку Лёниной квартиры, а затем, после застолья, в течение всей ночи пили доброе вино и играли в покер.
 
А вот еще один курьез, связанный с нашими занятиями. Обычно по-настоящему мы начинали заниматься только во время сессий. Причем занимались, как правило, не по книгам, а по конспектам. Один из нас, у кого данная тема была лучше законспектирована, излагал ее с мелом в руке у доски. Все слушали, поправляли, часто спорили, при необходимости пересказывали, и она таким образом врезалась в нашу память надолго. Это может показаться невероятным, но, работая над новым учебником по физике, который вышел два года назад, я почти все его разделы писал по памяти, только изредка прибегая к источникам, и то только для того, чтобы уточнить какое-нибудь сомнительное место. А ведь учебник не маленький, в нем более чем 1300 страниц, очень много инноваций и новых толкований. Думаю, что этому, кроме постоянных размышлений, способствовали и наши тогдашние занятия. Однако были и исключения. Одним из таких исключений оказалась общая химия. Не помню, кто нам читал лекции по химии, кажется, Аблов. Не могу сказать, как он читал. Дело в том, что общую, то есть неорганическую, химию я никогда не любил, лекции Аблова не слушал и не конспектировал. Кроме отдельных ее разделов, связанных, например, с периодическим законом или с радиоактивностью, я знал очень плохо. К сожалению, конспекты Семы или Фимы тоже не отличались хорошим качеством, и нам было ясно, что готовиться к экзаменам придется по толстенному учебнику, кажется, Некрасова. Но как? Учебника ни у кого из нас не было, те, кто поумней, догадалось заблаговременно взять его в библиотеке. А мы слишком поздно спохватились. Оставалась только читалка, но там группой мы не могли заниматься. Не привыкший к индивидуальным занятиям, я, начиная читать, тут же засыпал. В общем, ситуация казалась безвыходной, хотя мы стали задумываться над ней еще до сессии. И тут нам на помощь пришла Симочка Файнберг, с которой мы, видимо, поделились своими проблемами. – У меня есть учебник, – сказала она. – Давайте вместе заниматься у меня дома. Родители не будут против. И мне легче будет готовиться, и вам.
Мы, конечно, обрадовались и с удовольствием согласились. Родители у Симочки оказались очень приветливыми и радушными людьми. Добавьте сюда традиционное еврейское гостеприимство и то, что Симочка была девушкой на выданье, а мы, естественно, в их глазах были потенциальными женихами. Поэтому нет ничего удивительного в том, что после того как мы пришли, познакомились с ними и они с нами немножко поговорили, нас пригласили за стол пообедать «чем Бог послал». А Бог послал немало вкусных еврейских блюд, но самым главным его подарком для каждого из нас оказался бокал божественного вина. Что вам сказать? Никогда, ни до, ни после, я такого вкусного и живительного напитка не пил. От него мы не пьянели, но становились раскованными и разговорчивыми, оно разливалось по всем жилам такой радостью и эйфорией, что словами это передать невозможно. Откуда такое вино? Оказалось, что отец Симочки работал агрономом в винном совхозе, который, кажется, обслуживал высший партийный аппарат... За застольем, разговорами и приятным времяпровождением мы не успели заметить, как стемнело и стрелка часов, минуя круг за кругом, стала приближаться к заветной отметке. Где-то часов в 10 мы, наконец, перешли в Симину комнату, чтобы позаниматься. Здесь быстро пришли к выводу, что, вроде, уже поздно и начинать заниматься сегодня не стоит. Времени у нас много, успеем. Посидели, поболтали и разошлись. Всё бы ничего, если бы изо дня в день не повторялся один и тот же сценарий. Когда мы, наконец, опомнились, то оказалось, что до экзаменов остались одни сутки, а мы еще даже книгу не открывали. Сема, будучи по природе своей неисправимым пессимистом, на этот раз изменил себе и оптимистично заметил, что в сутках целые 24 часа и что нам надо вернуться в “гроб”. Возьмем сегодня вечером книгу в читалке, потихоньку вынесем ее, а вернем после экзаменов. Не повесят же нас за это.
 
– Вам хорошо говорить, – заметил я. – Вы химию знаете, а я в ней полный профан.
За оставшиеся 24 часа мы, конечно, успели прочитать и то очень бегло только часть книги, но, разумеется, я всё равно ничего не запомнил и чувствовал себя хуже всех. Теперь, решил я, меня может спасти только чудо…

Экзамены

О наших любимых преподавателях Перлине, Ицковиче и Фрейдкине очень хорошо рассказал Аурел. Не стану повторяться. Но я хотел бы в связи с экзаменами, во время которых мы ближе всего знакомились с нашими преподавателями, коротко рассказать и о некоторых других педагогах, например о Костюке, который читал нам лекции по матанализу, и Андрунакиевиче, обучавшем нас аналитической геометрии. Костюк не был ученым, в свои сорок с лишним лет он не поднялся выше старшего преподавателя, то есть должности, следующей сразу за должностью ассистента, которую занимали, как правило, вчерашние студенты. Он не был также и хорошим лектором: читал по бумажке, скороговоркой, нисколько не заботясь о том, насколько услышанное воспринимается студентами. Это был болезненный, желчный и обозленный на весь мир человек, аскет, не располагавший к общению. Его суровое лицо, никогда не освещавшееся улыбкой, надменный вид и хмурый взгляд действовали отталкивающе. На студентов он смотрел свысока, как на быдло. Мне трудно судить, каким образом он оказался в роли преподавателя высшей математики университета, да к тому же на физмате. Уже на первой сессии он устроил нам настоящую бойню. Как это ни странно, но, несмотря на отталкивающее впечатление, которое Костюк производил на нас как преподаватель, и на то, что мы, многое не понимая, не успевали за ним конспектировать, его лекции никогда не пропускали и старались внимательно слушать и записывать за ним все что могли. Это происходило отчасти от того, что он тщательно следил за посещаемостью, против прогульщиков или невнимательно слушавших и не конспектировавших его лекции студентов ставил, как мы знали, особые знаки. Всё это не предвосхищало ничего хорошего. Кроме того, несмотря ни на что, мы его предмет, то есть матанализ, очень любили. Конечно, это была не его заслуга: любовь к предмету нам привил Фрейдкин, который вел у нас семинар по математике. Андрунакиевич был полной противоположностью Костюку. Человек открытый, очень дружелюбный, задушевный, влюбленный в математику, он с первого же слова полюбился нам, и на его лекции мы ходили как на праздник. Экзамен по высшей математике был один, общий, и принимали его Костюк и Андрунакиевич вдвоем. Костюк как старший преподаватель не имел при этом права ставить оценку в зачетку. Общую оценку ставил Андрунакиевич. Однако, как ни странно, решающим в этом дуэте было слово Костюка. Он не просто предлагал, а диктовал Андрунакиевичу свое решение, а тот, из-за своей деликатности, не решался его оспаривать. После ответа студента между ними происходил чаще всего такой диалог.
 
            Андрунакиевич: «Хорошо, замечательно, думаю, заслужил положительную оценочку. Как вы считаете?»
            Костюк: «Нет, нет, он даже на тройку не тянет, придется ему прийти еще раз».
            Андрунакиевич: «Ах, как жаль! Как жаль! Ну, ничего, голубчик, приходите еще раз, не бойтесь».
 
Однако повторно мало кому удавалось сдать на положительную оценку. Это был настоящий разгром. После первого экзамена по математике многие ребята убежали на другие факультеты, и наш курс основательно поредел. Это при том, что все мы по высшей математике были неплохо подкованы, правда, больше практически, чем теоретически. Что же касается теории, то, как я уже говорил, конспекты были отвратительными и нам пришлось готовиться по учебникам, которые были написаны достаточно сложным, математически формальным языком, к которому нас не приучили ни школа, ни практический семинар, ни, конечно, лекции Костюка. Чтобы срезать студента, особенно в том случае, когда против его фамилии стоял заветный значок в черной книге, Костюку не требовалось особой изобретательности. Выслушав ответ, он всем подряд задавал один и тот же вопрос: «Сформулируйте (или докажите) теорему Ролля».
 
 Эта третьестепенная теорема матанализа была безобидной и, на первый взгляд, вполне очевидной, но ее формулировка и доказательство изобиловали большим числом формальных условий. Если при формулировке теоремы или доказательстве вы упускали хотя бы одно слово, вашему ответу можно было всегда придать неоднозначный смысл, чем и пользовался Костюк, окончательно запутав перепуганного, психологически неустойчивого и не до конца уверенного в себе студента. Меня спасло лишь то, что я с перепугу вступил с ним в спор. Ведь я отвечал не по его конспекту, а он глубоко предмет не знал. Поэтому при всяком отступлении от его конспекта он произносил убийственную фразу: «Чепуха, неправильно!»
 
А я отвечал: «Нет, правильно!» Он тогда требовал доказательств. Я доказывал. Но логику моих доказательств он тут же отвергал, видимо, не всегда их понимая. Я тогда открывал учебник и показывал, что там всё написано, как я и говорил. Он свирепел, но сдавался. Так продолжалось около двух часов. В конце концов он согласился на четверку, хотя Андрунакиевич настаивал на пятерке. Это была моя первая победа. На второй сессии он уже поставил мне пятерку, и Андрунакевич меня искренне поздравил.
 
Кроме экзамена по матанализу, я запомнил еще два, которые прошли благополучно, хотя могли сложиться для меня трагически. Конечно, идя на любой экзамен, мы всегда испытывали некоторое чувство страха и неуверенности. Особенно это проявлялось у Семы. Он перед экзаменом становился невменяемым. Что-то бормотал себе под нос, ни с кем не разговаривал и всегда был уверен в том, что вот на этот раз он экзамен провалит наверняка. В отличие от него, хотя мне тоже было присуще некоторое чувство страха, я всегда испытывал перед экзаменами достаточно большую уверенность. Это чувство изменило мне всего один раз, на экзамене по злополучной общей химии, на который я шёл как на эшафот. И Сема, и Фима уже вышли с экзамена с радостными лицами, получив положительные оценки, а я всё не решался заходить и каждый раз уступал свою очередь. Предчувствие меня не обмануло. Взяв билет, я чуть не грохнулся в обморок. Первые два вопроса билета я не то чтобы не знал – даже никогда слышал о них. Не взглянув на третий вопрос, я в полном унынии сел готовиться, хотя к чему и как готовиться, понятия не имел. Сначала решил сдать билет и взять другой, хотя знал, что и другой вряд ли будет лучше. Однако победило чувство самосохранения, и я стал отчаянно сигналить, что нуждаюсь в шпаргалке. Мои сигналы были приняты. Но так как опыта у меня не было никакого, я и в школе никогда не пользовался шпаргалками, то все попытки мне помочь закончились полным крахом. Время шло, подходила моя очередь, и только тут, заглянув еще раз в свой билет, я прочитал третий вопрос. Хоть я, находясь в прострации, почти уже ничего не соображал, вдруг, к своему удивлению, понял, что речь в нем идет о радиоактивности, той самой, о которой я мог говорить часами. Дальше я действовал, как автомат. На просьбу экзаменатора прочитать первый вопрос билета, я по какому-то наитию прочитал: «Радиоактивность».
 
– Ну, пожалуйста, – сказал экзаменатор, даже не заглянув в мой билет.
И меня понесло. Сколько времени я говорил, уже не помню. Но, видимо, экзаменатору надоело меня слушать: «Хватит...» Не знаю, то ли он устал, то ли спешил куда-то, то ли на него магически подействовали пятерки в моей зачетке, но когда я остановился, решительно не зная, что делать дальше, он мое состояние интерпретировал как желание перейти к остальным вопросам билета, и вдруг, взяв мою зачетку, вторично произнес: «Хватит, отлично». Поставил мне пятерку и позвал следующего. А вы говорите, что чудес на свете не бывает!
 
Второй экзамен был по общей физике. Здесь всё было иначе. Физику я знал, был абсолютно спокоен, на экзамен зашел одним из первых. Как назло, так тоже бывает, мне попался вопрос, который, готовясь к экзамену, я почему-то пропустил. Как сейчас помню: в нём предлагалось вывести уравнение плоской волны. Я этот вывод не читал, хотя исходные положения и конечный результат хорошо себе представлял. Что делать? После краткого размышления я себе сказал: «Представь себе, что это задача, которую тебе надо решить». Не глядя на остальные вопросы, которые я знал, приступил к выводу. Вывод оказался длинным, но он у меня получился и, главное, понравился преподавателю.
 

 

Про это...

 
Рассказывая о себе и о нашем поколении, было бы неправильным хотя бы очень кратко не вспомнить о том, что, кроме учебы, у всех у нас была еще своя личная жизнь. Все мы были молоды, для всех нас светило солнце, волновал волшебный свет луны. Все мы влюблялись, бегали на свидания, целовались, увлекались. Если об этом умолчать, то над нами будут смеяться, как смеялись над той советской женщиной, которая в начале перестройки заявила, что у нас нет секса*. Секса не было, а дети, и не только законные, рождались. У нас он был скрытым от глаз, тайным, и в какой-то мере в массовом сознании даже разговоры намеками о нём воспринимались как нечто постыдное. Примером того, что «секса у нас не было» в указанном пуританском смысле, мог служить и наш физматовский курс. По слухам, на других факультетах университета с этим было попроще, а в женское общежитие мединститута, в обход строгому надзору, ребята к девчонкам ночью лазили через окна.
 
У нас же на факультете была тишь да гладь. Были девочки, были мальчики, были и ухаживания, и флирт, но далеко заходящих романов, как, по крайней мере казалось, почти не было. А то, что было, не афишировалось. Может быть, единственным в нашей группе, у кого была постоянная девушка, которую он ни от кого не скрывал, был Саша Лапушнер. Но Саша, или, как его образно прозвал Семка, Лапа, был другой, не такой, как все. Он, например, отваживался носить брюки-дудочку, которые Сёма назвал швейцарскими, в то время как все носили тогда брюки клеш. Одевался он не как хиппи, как, скажем, известный всему университету «козлик», но по-особенному и всегда, в отличие от нас, элегантно, с шиком. Его любимой поговоркой было: «Я так сказал!» И всё, спорить с ним после этого было абсолютно бесполезно.
 
Немножко другой в этом смысле была и Инка Захарова. Она была москвичкой, выросла в семье известного профессора, доктора наук. Их семья была близкой к верхам. По ее рассказам, Василий Сталин и его друг, если не ошибаюсь, Артем Сергеев, часто бывали в их доме. Именно от нее я впервые узнал о тех художествах, которые позволяли себе эти недоросли, терроризировавшие всю Москву. Она выросла в совсем другой, отличной от нашей, элитной среде, и, наверное, поэтому была меньше закомплексована, хотя в целом мало отличалась от нас и по взглядам, и по поведению. Ей, как и всем нам, было присуще определенное, хотя и заключенное в достаточно жесткие рамки идеологического официоза, свободомыслие, но она отличалась значительно большей информированностью и связями. Как-то, например, она мне рассказала о некоем Киме, студенте филологического факультета, с которым она была близко знакома. Этот Ким писал антисоветские стихи. Она их не записывала, но выучила наизусть и мне их читала. Это было нечто. Кто-то, неизвестно кто, по ее словам, Кима заложил и после обсуждения его стихов на закрытом комсомольском собрании он, как это было тогда принято, бесследно исчез. Много лет спустя, уже в наше время, мы встретились с Инной в Москве. Провели целый день вместе и не могли наговориться. Но когда я ей напомнил эпизод с Кимом и спросил, не знает ли она, как сложилась его судьба, она почему-то никак не могла вспомнить, о чём это я. Девичья память?
 
Увидев Инну, я тут же, как мне тогда казалось, в нее влюбился. Как говорят, с первого взгляда. Инна отнеслась к этому весьма благосклонно, но предпочла мне некоего Роберта. Этот Роберт, если мне не изменяет память, был одним из первых перебежчиков с физмата на геологический факультет. Вообще ей всегда нужен был паж, который носил бы ее сумку, провожал домой, выслушивал ее бесконечные истории, ходил с ней в кино, – ну, в общем, близкий друг, который заменял бы ей подружку. Хотя, как я подозревал, ее отношения с Робертом носили более сложный характер, но тогда, на первом курсе, у них явно что-то не заладилось. И вдруг сенсация. В ее сети попался Алик. Алик, очень искренний, прямой и открытый парень, не скрывал, что он в нее страстно влюблен и, видимо, в отличие от нее, достаточно серьезно принимал отношения с ней, что, скорее всего, и послужило причиной их разрыва, который он достаточно долго переживал. Следующим, к нашему удивлению, пал Сёмка, которого мы все считали очень устойчивым к романтическим приключениям. Впрочем, увлечение им тоже было недолгим. Я стал лишь четвертым по счету. Наша дружба с ней оказалась самой длительной и продолжалась вплоть до ее возвращения в Москву, не помню, то ли с третьего, то ли с четвертого курса. Я сказал «дружба», так как любовью наши отношения никак нельзя было назвать. Инна была очень красивой девушкой. Большие искрящиеся глаза, очень миловидное личико с ямочками, чарующая улыбка, красивые косички. На нее всегда было приятно смотреть, любоваться ею, хотя макияж, как и многие другие девушки нашего времени, она категорически отвергала. В то же время к своим 22 годам она еще окончательно не сложилась, в ее фигуре и походке было еще много подросткового, и, как бы сейчас сказали, она не была сексуальной. С ней мне было очень приятно общаться, смотреть на нее, слушать ее разговоры, держать ее за руку, но и только. Я помню всего единственный случай, когда меня вдруг потянуло к ней. Это было так. Она болела, и я пришел навестить ее. Она лежала в постели, в нижнем белье, какая-то удивительно женственная и желанная. Интуиция у нее была сумасшедшая. Она сразу угадала мое состояние и так посмотрела, что я тут же остыл. Не знаю, может быть, если бы я тогда проявил настойчивость, всё бы сложилось иначе.
 
Вообще я был очень влюбчивым и мог увлечься одновременно не одной девушкой, хотя, надо признаться, у девушек не пользовался большим успехом. Во-первых, я всё время комплексовал из-за своего невысокого роста. Во-вторых, если девушка мне нравилась, я в ее присутствии немел, становился неуклюжим и неинтересным. Так, например, произошло с Олесей, дочкой нашей квартирной хозяйки, девушкой ослепительной красоты. Легче было смотреть на Солнце, чем на нее. Она тоже училась, где-то в Киеве, и мы с ней познакомились во время каникул. Как только я оказывался в ее обществе, я бледнел, краснел и не мог двух слов связать. И хотя, живя в одном доме, мы часто с ней встречались, наши отношения, кроме взаимных приветствий и обычных слов вежливости, дальше не шли. И вдруг как-то, уже после каникул, я неожиданно получил от нее письмо. Она меня просила о какой-то услуге. Я ей ответил. Писал ей письмо на лекции по марксизму. На меня, видимо, нашло вдохновение, и письмо получилось интересным. Во всяком случае, она мне в ответ написала, что читала его своим девочкам, и все смеялись до упаду. У нас завязалась интересная переписка, и я уже представлял себе, как мы с ней будем общаться во время следующих каникул, но я сам всё испортил. Вдруг решил признаться ей в любви. В ответ она написала всего несколько слов: «Я думала, что ты другой, а ты оказался такой же, как все».
 
Все попытки после этого реанимировать наши отношения окончились полной неудачей. К тому же моя семья поменяла квартиру, и больше я с Олесей не встречался. С другой девушкой, тоже дома, и в то же самое время, у меня отношения зашли слишком далеко, так, что возник вопрос о женитьбе. Она была из очень богатой семьи. Муж ее сестры был часовым мастером, но тайно занимался торговлей золотом и зарабатывал бешеные деньги. С их помощью он сумел нелегально перевезти всю семью в Израиль. Это тогда то, в пятидесятые годы. Перед их отъездом я получил телеграмму: мол, срочно приезжай. Они готовы были взять меня с собой. О возможном отъезде в Израиль я тогда, по своей дурости, и слышать не хотел и на телеграмму никак не отреагировал. Так мы с ней расстались навсегда. Потом я узнал, что они благополучно добрались до Израиля и жили в Иерусалиме. Моя пассия быстро вышла замуж, растолстела так, что еле в дверь входила. Так что моя судьба могла сложиться совсем иначе, но это был бы уже не я, а совсем другой человек…


 
На старших курсах я одно время был вхож в квартиру молодоженов Толи и Кимы. Эта квартира, как мне тогда казалось, была окружена некоей мистической тайной. Во всяком случае, круг допущенных туда лиц, образовавших нечто вроде кружка, был достаточно ограничен. Кроме Алика и Мишки Хазина, которые привели меня туда, из наших там бывала еще Шена. Меня там, похоже, всерьез не принимали, и я не относился к числу посвященных. Возможно, они были как-то связаны с диссидентами, хотя, скорее всего, здесь собирались любители полузапрещенного в советское время декаданса. Я вспомнил про эту квартиру потому, что там я встретился с Жанной, дальней родственницей хозяев квартиры, которая жила на периферии и в то время у них гостила. Жанна мне очень нравилась, и мы с ней близко подружились. Когда она уехала, мы еще достаточно долго переписывались. Мне казалось, как всегда, что я в нее влюблен, и я даже предлагал ей руку и сердце, но, увы, получил отказ.
 
Кончилась учеба, и вместе с ней заканчивалась наша юность, начиналась еще незнакомая нам жизнь. Я уже говорил, что свои отношения никто из нас не афишировал, часто их скрывали даже от своих друзей, поэтому некоторые женитьбы на пятом курсе или после окончания университета мне лично показались даже удивительными. Не все, конечно. Алик, например, после разрыва с Инной Захаровой некоторое время погрустил, но уже вскоре мы заметили, что он стал ухаживать за Ритой, студенткой физического факультета, старше нас на один курс. Поэтому никто не удивился, когда они после учебы поженились. Не удивил никого и Аурел, женившись на очень симпатичной и умной девушке с математического, Сандре, за которой он ухаживал чуть ли не с первого курса (на снимке). В порядке вещей была женитьба Миши Хазина и Любушки. А вот когда я узнал, что мой близкий друг Фима, который был всё время у меня на глазах, женился на нашей общей знакомой Олечке с химического, я был поражен. Олю, как я уже говорил, я знал с первого дня, поэтому с ней была знакома и вся наша компания. Мы часто встречали ее, останавливались, разговаривали. И вдруг гром среди ясного неба – Фима женился на Оле. Когда же они успели? Удивила нас и умница Шена, выйдя замуж за несколько приплюснутого Вову Фаермана. Все знали, что Шена была влюблена в Сему. Одно время они даже дружили, но не сложилось, однако Фаерман – это было выше моего понимания. Как-то незаметно для нас женился и Муська, но это уже после окончания университета.
 
Не меньше удивила нас Валя Гробман. Очень способная, очень умная девушка, Валя особой красотой не отличалась и вдруг, опять же неожиданно для всех, вышла замуж за красавца математика Годика Лившина. Между прочим, они прожили долгую счастливую жизнь. Безумно жаль только, что Годик безвременно ушел от нас. Еще раньше него нас покинул Леньчик. Он успел жениться на красавице Бусе, жил счастливо, но коварная болезнь убила его в расцвете лет. Сема женился уже после университета по великой любви, был несказанно счастлив, но его счастье тоже оказалось, увы, скоротечным. Хотя его незабвенная жена и друг вот уже много лет как ушла из жизни, он до сих пор ее помнит и любит. Зиночка Кеймах, за которой я в течение какого-то времени даже немножко приударял, встретила свою судьбу уже на пятом курсе, быстро вышла замуж, но также слишком рано отцвела. Да будет благословенна их память.(Увы, с тех пор, как были написаны воспоминания, среди физиков и лириков, а также их жён число утрат возросло. – Ред.)


 
Мы же, то есть я, Вова Шейнфельд и Саша Лапушнер, женились гораздо позже, уже живя в Сибири. Мы – в Омске, а Вова – в Тобольске. Саша, конечно, женился на своей Полине, а я – на ученице десятого класса вечерней школы, в которой мы с Сашей в течение какого-то времени немного подрабатывали. Так я, сын ортодоксально верующего еврея, хасида, оказался женатым на девушке, происходившей по матери из старинной дворянской семьи, а по отцу – из семьи очень богатого корейца. Ее дедушка, полковник царской армии, воевал на стороне Колчака, заболел и умер сравнительно молодым в Улан-Удэ. В результате большая часть их семьи оказалась в Харбине, а уже при Хрущеве они вернулись в Союз и поселились в Омске. Брат ее дедушки тоже был офицером царской армии, но под влиянием Троцкого примкнул к красным, сделал карьеру, чудом спасся и не разделил участи Тухачевского, с которым был близко знаком. В наше время он уже был генералом в отставке и жил в Москве. Ее двоюродный брат тоже жил в Москве на Кутузовском проспекте, был заслуженным артистом СССР, работал в московском театре оперетты. Из-за этой женитьбы у меня испортились отношения с мамой. Иру, мою жену, она хорошо приняла и, как мне показалось, даже полюбила ее, но со мной она не разговаривала целых 18 лет. 


 
(Продолжение следует)
 
*Мало кому известно, что эта фраза, ставшая крылатой, была вырвана из контекста. Во время исторического телемоста Ленинград – Бостон в 1986 году, который вели Владимир Познер и Фил Донахью, она была произнесена одной из советских участниц мероприятия. При этом она хотела сделать акцент на том, что в Советском Союзе секса нет, а есть любовь, но конец фразы уже никто не услышал. Режиссер телемоста решил оставить эту фразу, чтобы в разговоре было то, что объединило обе стороны: юмор. Так неверная интерпретация фразы вошла в историю.
 
P. S. Редактор портала благодарит за участие, сочувствие, а также за «техническую поддержку проекта» кишинёвцев Александра Усова и Оледия Дериду, Алика Маркуса (Беэр-Шева) и Михаила Хазина (Бостон), которые воспоминаний о студенческих годах не писали, но помогли с иллюстрациями к мемуарам выпускников физмата КГУ (1950–1955).


 
Количество просмотров:
982
Отправить новость другу:
Email получателя:
Ваше имя:
 
Рекомендуем
Обсуждение новости
 
 
© 2000-2024 PRESS обозрение Пишите нам
При полном или частичном использовании материалов ссылка на "PRESS обозрение" обязательна.
Мнение редакции не всегда совпадает с мнением автора.