|
|
|||||
Интересное
Григорий Брейгин
Честно говоря, я садился писать совсем не то, что пишу сию минуту. У меня уже была заготовка для другой статьи, на текущую тему – о новых угрозах «Исламского джихада». Но я передумал. Я понял, что сегодня должен говорить о войне и Победе. На одном из интернет-форумов некто, укрывшийся за «ником», написал, адресуясь людям моего поколения: «Вам еще не надоела эта советская фанера о «великом подвиге»? Тем более смешно, когда об этом говорят евреи». Ну что ж, я еврей, и я об этом говорю. У людей моего поколения, родившихся перед войной, очень похожие биографии. Я написал «перед войной» и вдруг понял, что для меня и моих сверстников «война» всегда означала одно и то же – Великую Отечественную. Ту, что обрушилась в самую короткую июньскую ночь 1941-го. Сейчас подросло поколение, для которого даже десятилетие афганской войны стало историей… Но в мою жизнь навечно врезана только та, одна единственная ВОЙНА. И когда я говорю «до войны», это значит – до той самой. Итак, до войны мы жили в небольшом украинском городке. В июне 41-го мне было семь с половиной лет, и я уже многое понимал. Тогда мы все очень быстро взрослели. Как раз в те дни я, пожалуй, впервые ощутил свое «еврейство». Нашими соседями, от которых нас отделял только деревянный забор, была украинская семья, и я дружил с их младшим, моим ровесником по имени Митька. Мы вместе играли, вместе убегали на речку, где в медленной воде можно было майкой ловить пескарей. Именно от Митьки я услышал: «Скоро придут немцы, всех жидов побьем, а добро позабираем». Он так и сказал: «побьем», а не «побьют». Но, правда, добавил, что мы «хорошие жиды» и, мабудь, нас не тронут. Так на седьмом году жизни я узнал, что меня, мою маму, сестренку Соню - всех нас – могут убить за то, что мы евреи. Десятилетие спустя я приехал в наш городок, чтобы продать дом, который мы тогда бросили. Отца уже давно не было в живых, мать разбил паралич… Наш дом был цел, в нем жили чужие люди, они и купили у меня за смешные деньги наше бывшее семейное гнездо. Я спросил у них про соседей. Они рассказали, что митькин отец при немцах стал полицаем, участвовал в расстрелах евреев. Их расстреливали в веселой березовой роще, где до войны проходили маевки. А еще через много десятилетий, разбирая после смерти мамы ее бумаги, я обнаружил отцовские письма с фронта. В одном из них, адресованном родственнице, у которой мы остановились в эвакуации, я нашел строки о нашем конном путешествии: «Я не знаю, что и думать о Фире и детях. Ведь они уехали на лошадях. Ни Фира, ни даже отец ее не умеют управлять лошадьми и ухаживать за ними… За три месяца нашей разлуки я так и не узнал ничего об их судьбе. Живы ли они, или их не стало от бомбежек фашистских стервятников, а может, их в пути застало осеннее ненастье, зимняя стужа…» Мы действительно тогда уходили от наступающих немцев на лошадях: поезда уже не ходили. Отец до последних дней оставался в городе – готовил к отправке зерно и скот, чтобы не достались немцам. А когда фронт подошел совсем близко, отец пригнал домой телегу, запряженную парой лошадей. Дед соорудил над телегой что-то вроде цыганской кибитки, в нее сложили пожитки и еду, и мы всем семейством – мама, дед с бабушкой, я и трехлетняя сестренка Соня - двинулись подальше от войны. Все, кроме отца. Отец проводил нас и ушел на фронт. У меня сохранилась отцовская трудовая книжка. Последняя запись в ней датирована августом 1941 года: «Уволен в связи с мобилизацией в действующую армию». Управлять лошадьми, вопреки отцовским опасениям, дед научился, а я ему помогал. Фашистские стервятники нас не разбомбили, хотя несколько раз обстреливали с бреющего полета. Я на всю оставшуюся жизнь запомнил тяжелый зной ранней осени, пыльные степные дороги и немецкие самолеты над головами беженцев. Зимняя стужа нас в пути не застала. Неподалеку от Курска дед сдал лошадей какому-то военному начальству, и нам разрешили сесть в эшелон с зерном, который шел на Урал. Так мы, зарывшись в теплую пшеницу, доехали до города Магнитогорска. Нам дали комнатку в бараке – рядом с металлургическим комбинатом, знаменитой Магниткой. Правда, дали не сразу, а, как я узнал много лет спустя, – после резкого письма, которое написал комиссар полка, где служил мой отец, в Магнитогорский военкомат. «Жена мл. лейтенанта Брейгина Израиля Ароновича, будучи эвакуирована в гор. Магнитогорск, с двумя детьми, не имеет квартиры, живет в холодной и сырой комнатушке у частных лиц, сын болен скарлатиной и его нельзя забрать из больницы в это сырое и холодное помещение. Между тем в городе есть возможность предоставить семье Брейгина И.А. государственную квартиру. Младший лейтенант Брейгин служит в полку с сентября 1941 года и за это время проявил себя как дисциплинированный, смелый, инициативный командир…» А через несколько месяцев, в июне 1942-го мама получила еще одну казенную бумагу: «Ваш муж, проявив отвагу и мужество был убит 3 февраля 1941 года в бою за село Алексеевка Харьковского района». Такие бумаги все звали «похоронками». Незадолго до войны отец проходил армейские сборы в артиллерийской части и получил звание младшего лейтенанта. Осенью сорок первого их полк был переброшен под Харьков. Зимой там завязались тяжелые бои. Лейтенант Брейгин, командир батареи, принял свой последний бой в селе Алексеевка, на подступах к Харькову. Я думаю, что и он, и ребята его батареи изначально были смертниками и знали об этом. Их пушечки работали только на прямой наводке, против танков. Шансов выжить у них не было, была только цена смерти: число подбитой брони… Отец ничем не успел прославиться, не заработал ни ордена, ни медали. Перед призывом в армию я съездил в Харьков, пытался найти отцовскую могилу, но не нашел: Алексеевка вошла в черту города, на месте боев поднялись многоэтажные дома, и не осталось на земле никакого следа ... Не вернулся с войны и мамин младший брат. Весной 41-го его призвали на военные сборы на западную границу – и больше мы о нем никогда и ничего не узнали… Я сейчас пытаюсь отделить себя тогдашнего от себя сегодняшнего, умудренного жизнью. Иногда это удается. В Магнитогорске я часто торчал в госпитале, где работала мама. Выздоравливающие солдаты в курилке угощали меня кусковым сахаром, вспоминали мирную жизнь. Я приставал с вопросами о фронтовых подвигах, но отчетливо помню, что они неохотно говорили про войну, а если и говорили – то так, как говорят о работе. Вот это ощущение войны, как тяжелой, но необходимой работы, я позже, когда уже стал журналистом, встречал у многих фронтовиков. Помню, в шестидесятые годы в Казахстане мне в руки попали письма с фронта одного летчика-истребителя Александра Батурина. Он писал их жене и детям – двум сыновьям и дочке. Все письма начинались одинаково: «Здравствуйте, Соколята и Синичка», и в них никогда не было таких слов, как «война», «бой», или «схватка». Было только одно слово: «Работа». У него в переносице, рядом с углом глаза, сидел маленький немецкий осколок. Удалять его в фронтовых условиях доктора боялись, а уходить в тыл Батурин не хотел. Он летал в небе блокадного Ленинграда, прикрывал «Дорогу жизни». А писал об этом так: «Работы, Нинок, много. И я, имея полтора ока, сбил уже полтора десятка фрицев. Только волос на затылке стал седым, как у волка». Много позже я узнал, что Батурин был прототипом летчика Лунина из романа Николая Чуковского «Балтийское небо». А уже здесь, в Израиле мне удалось узнать судьбу еще одного рядового пахаря войны. Бывший московский врач Игорь Рейф прислал мне из Франкфурта свою книжку «Повесть о незнаменитом выпускнике МГУ». Тоненькая, скорей даже не книга, а брошюра, она, тем не менее, вместила в себя трагическую судьбу целой семьи с труднопроизносимой фамилией Зегрже и, главным образом – жизнь младшего в этой семье, «незнаменитого выпускника МГУ», как назвал его автор, - по паспорту Георгия, а по жизни – Юры. Отцом Юры был польский еврей Бернард Зегрже, который, как пишет Рейф, приехал вскоре после революции в Советскую Россию – строить здесь новую, светлую жизнь. Его жена, мать Юры, Мирра Марковна – еврейка из Тарту - приехала вслед за мужем. Бернард Зегрже с энтузиазмом строил социализм вплоть до 1 сентября 1937 года, пока его не забрали и осудили «без права переписки.» Теперь мы знаем, что за этой формулой – выстрел в затылок и безымянная могила. Уже после выхода книги Игорю Рейфу с помощью Сахаровского центра удалось получить выписку из «дела» Юриного отца. Из нее видно, с каким энтузиазмом и с какой скоростью вершилось сталинское судопроизводство. 1 сентября – арест, 20 сентября – суд, и 23 сентября – пуля. Через месяц арестовали и Мирру Марковну, дали смешной по тем временам срок – пять лет и отправили в республику зеков Коми, в поселок Вожаель – тот самый, что несколько десятилетий спустя изобразит в своей «Зоне» Сергей Довлатов, служивший там в конвойных войсках. Юра остался с теткой, Софьей Марковной, Сонечкой или Кнопкой, как он называл ее в письмах. Разница между теткой и племянником была всего в десять лет. В том же сентябре 37-го сына «врагов народа» или «ЧСИР», как на ублюдочном языке карательных органов именовались «Члены Семей Изменников Родины», исключили из МГУ, куда он только что поступил. Юра устроился разнорабочим на Трехгорку, чудом получил разрешение ректората на сдачу экзаменов экстерном, сдал первую сессию на «отлично» и – чудо номер два! - был восстановлен в университете - случай по тем временам уникальный. Надо сказать, что все, о чем я сейчас пишу, я получил готовенькое, в нетолстой книжке с фотографией Юры на мягкой обложке. Моему коллеге пришлось собирать эту историю, как археологу, - из осколков, из черепков прошлого. «Десяток разнокалиберных снимков, толстая пачка писем и открыток, нацарапанные наспех записки – вот и все, что бережно сохранили две женщины». Он разбирал все это, заранее зная, что рано или поздно уткнется в казенный бланк похоронки… Похоронка была датирована последним днем ноября 1942 года, а до этого был взвод разведки, а чуть раньше - пехотное училище, где для фронта ускоренно пекли лейтенантов, а еще раньше - биофак Московского университета. В Юриной зачетке против отметок «отлично» Игорь Рейф обнаружил не просто подписи знаменитых ученых, а историю поруганной и распятой биологической науки. Будущий академик Зенкевич, биохимик Северин, чьим именем впоследствии назовут научный институт, профессор Сабинин… «Через десять лет многие из них будут изгнаны из университета лысенковской сворой, а так и не раскаявшийся в своих «заблуждениях» профессор Сабинин покончит с собой» - пишет И.Рейф. Но к тому времени Юра Зегрже уже давно лежал безымянным в братской могиле где-то между Новгородом и Смоленском. Писем Юрия, посланных с фронта, сохранилось немного. Последнее датировано ноябрем 1942 года, менее чем за двадцать дней до гибели. Послано оно маме, Мирре Марковне, в лагерь, где она упрямо пыталась выжить. «Дорогая мамуська! Прости, что долго тебе не писал, не было времени. С тех пор, как я тебе последний раз писал и до недавнего времени в моей жизни никаких особо выдающихся событий не было, но в последних числах октября таковые произошли. Я с несколькими бойцами получил задание взять пленного «языка» из-за линии вражеских укреплений. Задание было выполнено ( подробности смотри в прилагаемой газетной вырезке) , и за эту операцию меня наградили медалью «За отвагу». Вручал мне ее сам командир дивизии, а 7 ноября я был приглашен на праздничный обед к командиру полка. Насчет моего ранения не беспокойся, рана пустяковая, и я уже хожу. С нетерпением жду своего окончательного выздоровления, чтобы опять драться с немецко-фашистской сволочью. В общем, мамуська, стараюсь тут на фронте действовать так же, как учился в университете. Желаю тебе сил и здоровья. Крепко целую. Твой Юра». 30 ноября, во время очередного рейда к немецким окопам, Георгий Бернардович Зегрже был убит. И это тоже к вопросу о евреях в войне. Самое для меня печальное, что и в Израиле прижилась точка зрения, похожая на ту, что бестрепетно высказал неизвестный мне посетитель интернет-форума – насчет «советской фанеры». Я уже однажды цитировал израильскую журналистку Лили Галили из газеты «Хаарец». Она написала: «Миллионы иммигрантов из бывшего Советского Союза привезли с собой миф о героизме». Хотя я уже писал об этом, я готов писать снова и снова, не боясь упрека в повторах. Потому что, если согласиться с израильской журналисткой, то получается, что не было евреев – Героев Советского Союза, не было евреев – полных кавалеров ордена Славы, не было евреев - прославленных партизан, а есть лишь миф о героизме. Оказывается, те 52 тысячи ветеранов Советской Армии, бывших фронтовиков, которые приехали в Израиль в начале 90-х - не герои, уничтожившие фашистскую гадину, а всего лишь носители некоего мифа… Галили пишет, что «ежегодный парад престарелых ветеранов с медалями на груди 9 мая, в годовщину победы над нацистами, вызывает удивленные взгляды у израильтян». В этом она, к сожалению, абсолютно права. Вы долго будете искать в ивритоязычной прессе хоть одну публикацию о реальном вкладе советских евреев в победу над гитлеровской Германией. И вряд ли найдете. Для большинства израильтян эта страница истории ХХ века как бы не существует. Им никто не говорит, что на фронтах Великой Отечественной войны сражались 500 тысяч евреев, триста тысяч из них вернулись с фронта. У многих, пока они воевали, на оккупированных гитлеровцами территориях, в больших и малых Бабьих ярах, были уничтожены родные и близкие. Но евреи-фронтовики никогда не будут считать себя жертвами, ибо они переломили хребет фашизму под Сталинградом, добивали его в Берлине и оставили свои имена на Рейхстаге. Из всей моей воевавшей родни вернулся с фронта только один – младший брат отца дядя Миша. Никогда не забуду, с какой гордостью носил он свои ордена и как рассказывал, что пленные немцы терялись на допросах, узнав, что их допрашивает офицер-еврей. Израильтянам никто не говорит, что звание Героя Советского Союза было присвоено 157 евреям, трое получили это звание дважды, еще 14 стали полными кавалерами ордена Славы, что приравнивалось к званию Героя. В пересчете на сто тысяч еврейского населения по количеству Героев впереди – только русские, а уже затем идут украинцы и белорусы. И кто-то в еврейском государстве позволяет себе считать этих людей жертвами? Кто-то называет их «мифом»? Но я все время забегаю вперед. В 1944 году был освобожден от немцев город Таганрог, и мы переехали туда после эвакуации. Ехали через Ростов, и я до сих пор помню центральную ростовскую улицу Энгельса. На ней не осталось ни одного целого дома. Это были первые следы войны, первые руины человеческого жилья, которые я увидел воочию. В Таганроге разрушений было меньше, но именно там я соприкоснулся с людскими трагедиями. В школе, куда я поступил, в годы немецкой оккупации размещалось управление гестапо. Туда свозили арестованных подпольщиков – членов организации, которую возглавлял учитель нашей школы. Организация была раскрыта, и почти всех ее участников казнили в «душегубках». Немцы называли их «газенваген» – герметичный автомобильный фургон, в который выведена выхлопная труба. Именно в Таганроге были впервые опробованы эти газовые камеры на колесах. В фургон набивали приговоренных к казни и пока их везли в Петрушину балку - глубокий овраг за городом – выхлопные газы делали свое дело. Таким же способом уничтожали и таганрогских евреев. С той самой поры и по сей день это страшное место зовется Балка смерти. Когда мы приехали в Таганрог, в Балке смерти еще не осела земля, а среди моих одноклассников и просто знакомых немало было таких, у кого в этой братской могиле остались близкие люди. Много лет спустя, в конце 60-х, я был назначен корреспондентом всесоюзной газеты в Волгоград. Там к тому времени уже был возведен величественный мемориал на Мамаевом кургане, но, скажу честно, самое сильное потрясение я получил в другом месте. Рядом с домом, где я жил, стоит на постаменте танковая башня, одна из многих – так в Волгограде обозначена бывшая линия фронта. Я прошел от этой башни до крутого волжского берега и посчитал свои совсем неширокие шаги. Их оказалось, если не изменяет память, сто пятьдесят четыре. Дойдя до Волги, я обернулся и даже не умом, а телом, всей шкурой своей понял: это все, что тогда оставалось от России. Потом я не раз встречался с солдатами, которые прошли от Сталинграда до Берлина, рассказывал о них в своих очерках. Но знаю точно: если бы я тогда, в Волгограде, не отмерил те сто пятьдесят четыре шага, то не смог бы до конца понять ни Великую Отечественную войну, ни Победу. Да, мое поколение не успело повоевать: в 1945-м мне было всего десять лет. Но война обожгла нас всех, и все мы – дети Победы.
Рекомендуем
Обсуждение новости
|
|